Здоровье        25.05.2022   

Марина Цветаева: самые пронзительные цитаты о жизни и любви. Марина Цветаева: мудрые цитаты о любви

«Будьте, как дети»- это значит: любите, жалейте, целуйте – всех!
Я не женщина, не амазонка, не ребенок. Я- существо!

Поэтому- как ни борись! -мне всё позволено. И глубокое - основное- чувство невинности.
Изменяя себя (ради людей – всегда ради людей!) мне никогда не удается – изменить себе – т.е. окончательно изменить себя. Там, где я должна думать (из-за других) о поступке, он всегда нецелен, - начат и не кончен – необъясним, не мой. Я точно запомнила А и не помню Б, - и сразу вместо Б – мои иероглифы, необъяснимые никому, ясные только мне.


Борис Шаляпин Портрет М.И. Цветаевой 1933 г.
***
Аля: «В твоей душе тишина, грустность, строгость, смелость. Ты умеешь лазить по таким вершинам, по которым не может пройти ни один человек. Ты сожженная какая-то. Я никак не могу выдумать для тебя подходящего ласкательного слова»
***
Аля: «Мама, знаешь что я тебе скажу? Ты душа стихов, ты сама длинный стих, но никто не может прочесть, что на тебе написано, ни другие, ни ты сама,- никто»
***
Ах, я понимаю, что больше всего на свете люблю себя, свою душу, которую бросаю всем встречным в руки, и шкуру, -которую бросаю во все вагоны 3-го класса – и им ничего не делается!
***
Что такое я?
Серебряные кольца по всей руке + волосы на лбу + быстрая походка +++ ..
Я без колец, я с открытым лбом, тащащаяся медленным шагом – не я, душа не с тем телом, все равно, как горбун или глухонемой. Ибо-клянусь Богом!- ничто во мне не было причудой, все- каждое кольцо! – необходимостью, не для людей, для собственной души. Так: для меня, ненавидящей обращать на себя внимание, всегда прячущейся в самый темный угол залы, мои 10 колец на руках и плащ в 3 пелерины (тогда их никто не носил) часто были трагедией. Но за каждые из этих 10 колец я могла ответить, за свои же низкие каблуки я ответить не могу.


***
Вчера читала во «Дворце искусств» (Поварская,52, дом Сологуба, - моя прежняя- первая! -служба) «Фортуну». Меня встретили хорошо, из всех читавших-одну-аплодисментами. Читала хорошо. По окончании стою одна, с случайными знакомыми. Если бы не пришли- одна. Здесь я такая же чужая, как среди квартирантов своего дома, где я живу 5 лет, как на службе, как когда-то во всех 5-ти-заграничных и русских пансионах и гимназиях, где я училась, - как всегда- везде.
***
Седые волосы.
День спустя, у Никодима, возглас Шарля: «Марина! Откуда у вас седые волосы?»
-Между прочим, волосы у меня светлые, светло-русо-золотистые. Волнистые, стриженые, как в средние века у мальчиков, иногда вьющиеся (сбоку и сзади –всегда). Очень тонкие, как шелк, очень живые- вся я. И спереди – заметила этой весною –один- два- три- если раздвигать- и больше- волос десять-совершенно седых,белых,тоже закручивающихся на конце.- Так странно. Я слишком молода, чтобы из самолюбия утверждать, что это мне нравится, я им действительно рада, как доказательству, что какие-то силы во мне таинственно работают – не старость, конечно! –а может быть мои – без устали – работающие голова и сердце, вся эта моя страстная, скрытая под беззаботной оболочкой, творческая жизнь. – Как доказательство того, что и на такое железное здоровье, как мое, нашлись железные законы духа.


***
О хамстве своей природы:
Никогда не радовалась цветам в подарок, и если покупала когда-нибудь цветы, то или во имя чье-нибудь (фиалки-Парма-Герцог Рейхштадский и т.д.) или тут же, не донеся до дому, заносила кому-нибудь.
Цветы в горшке надо поливать, снимать с них червей, больше пакости, чем радости, цветы в стакане – так как я непременно позабуду переменить воду – издают отвратительный запах и, выброшенные в печку (всё бросаю в печь!), не горят. Если хотите мне сделать радость, пишите мне письма, дарите мне книжки про всё, кольца –какие угодно –только серебряные и большие! - ситчику на платье (лучше розового) – только, господа, не цветы!
***
Упражняюсь в самом трудном для себя: жизни в чужих людях. Кусок в горло не идет, - всё равно, у друзей ли это, или, как сейчас, в грязной деревне, у грубых мужиков. Не естся, не читается, не пишется. Один вопль: «Домой!»
***
Когда меня любят –я нагибаю голову, не любят-поднимаю! Мне хорошо, когда меня не любят! (больше-я)


***
Ходя в ожидании поезда по перрону, я думала о том, что у всех есть друзья, родные, знакомые. Все подходят, здороваются, о чем-то расспрашивают, - какие-то имена – планы дня – а я одна – и всем все равно, если я не сяду.
***
Когда я с людьми, которые не знают, что я- я, я всем своим существом извиняюсь за то, что существую- как – нибудь искупить! Вот объяснение моего вечного смеха с людьми. Я не могу- не терплю- запрещаю, чтобы обо мне дурно думали!
***
Прекрасно понимаю влечение ко мне Али и Сережи. Существа лунные и водные, они влекутся к солнечному и огненному во мне. Луна смотрит в окно (любит одного), Солнце – в мир (любит всех).
Луна ищет - вглубь, Солнце идет по поверхности, танцует, плещет, не тонет.
***
Вся я –курсивом.


Марина Цветаева. Рисунок. 1931 г.
***
Безделие –самая зияющая пустота, самый опустошающий крест. Поэтому я – может быть – не люблю деревни и счастливой любви.
***
Найду ли я когда- нибудь человека, который настолько полюбит меня, что даст мне цианистого калия, и настолько узнает меня, что поймет, будет убежден, что я никогда не пущу его в ход раньше сроку. – и потому, дав, будет спать спокойно.
***
Не нужен мне тот, кому я не необходима. Лишний мне тот, кому мне нечего дать.
***
Чего во мне нет, что меня так мало любят?
Слишком 1-ый сорт? – вопреки всему словесному 18 в. не возьмешь за подбородок!
Стало быть: и в 3-ем сорте- 1-ый сорт! (нужно: в 3-ем-4-ый, тогда весело!)
Ну, а для «благородных»?
Лицемерия- вот чего во мне не хватает. Я ведь сразу: «я очень мало понимаю в живописи», « я совсем не понимаю скульптуры», «я очень дурной человек, вся моя доброта-авантюризм», - и на слово верят, ловят на слове, не учитывая, что я это ведь так – с собой говорю. Но надо отметить одно: никогда ни у кого со мной – ни оттенка фамильярности. Может быть: мои – наперед – удивленные, серьезные, непонимающие глаза


М. И. Цветаева. Портрет работы М. Нахмана. 1915 г.
***
Я- вся- не нравлюсь, люди только валят на мои «земные приметы». Отталкивает костяк, а не кожаный пояс, ребро, а не ремень вокруг, лоб, а не волосы над, рука, а не перстень на. Отталкивает мое наглое умение радоваться поясу, челке, кольцу вне отражения в их взглядах, мое полное несчитание с этим оттолкновением, отталкиваю Я.
***
Неудачные встречи: слабые люди. Я всегда хотела любить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия), быть в надежных и нежных руках. Слабо держали –оттого уходила. Не любили- любовно- оттого уходила.
***
У меня было имя. У меня была внешность. Привлекающая внимание (мне все это говорили: «голова римлянина», Борджиа, Пражский мальчик-рыцарь и т.п.) и,наконец, хотя я с этого должна была начать: у меня был дар – и все это, вместе взятое – а я наверняка еще что-нибудь забыла!- не послужило мне, повредило, не принесло мне и половины? и тысячной доли той любви, которая достигается одной наивной женской улыбкой.


Марина Цветаева В.Сысков 1989г
***
Я не знала человека более робкого, чем я, отродясь. Но моя смелость оказалась еще больше моей робости. Смелость: негодование, восторг, иногда просто разум, всегда-сердце. Так я, не умеющая самых «простых» и «легких» вещей- самые сложные и тяжелые –могла.
***
Перед лицом стылого окна. Я, кажется, больше всего в жизни любила – уют. Он безвозвратно ушел из моей жизни.
***
Я, любя природу, кажется,больше всего на свете, без ее описаний обошлась: я ее только упоминала: видение дерева. Вся она была фоном – к моей душе. Еще: я ее иносказывала: березовое серебро. Ручьи живые!
******
Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?


Л. Левченко (Еременко) М.И. Цветаева. (Карандаш)
***
Одарить можно только очень богатого.
***
Решено, Марина! Венчаюсь - в синем, в гробу лежу - в шоколадном!
***
Сколько предрассудков уже отпало! - Евреи, высокие каблуки, чищенные ногти, - чистые руки! - мытье головы через день.... остаются только: буква ять и корсет
***
Мужчина! Какое беспокойство в доме! Пожалуй, хуже грудного ребенка..

О времени и о себе

Цветаева-прозаик началась позже, чем Цветаева-поэт, — и все-таки рано. Еще в гимназические годы она написала первую свою повесть «Четыре» (текст ее не сохранился); прозаические наброски делала, видимо, и после того (ранним свидетельством этого предстают странички, озаглавленные «То, что было»). Важнее другое: свой дневник Цветаева начала вести еще с десятилетнего возраста и продолжала вести всю жизнь записями в разных блокнотах и тетрадках. Думала ли она о том, что эти записи послужат ей материалом для творчества, — сказать трудно. Просто она не могла без них обходиться. И если порой некогда было добраться до тетради, Цветаева записывала мелькнувшую мысль, наблюдение или строчки стихов прямо на стенах комнаты или кухни.

Очерк «Октябрь в вагоне», включенный в наш сборник, дает живое представление об этой цветаевской особенности. Время действия очерка — осень 1917 года; Цветаева возвращается из Феодосии в Москву и уже в дороге узнает, что там несколько дней подряд идут кровопролитные бои. В чаду переполненного солдатами вагона, под не слишком дружелюбными взглядами попутчиков, отлично понимая, что «барышня», которая ничего не ест, но не переставая строчит что-то в своем блокноте, выглядит «чужаком», — она не может не писать. Это ее спасательный круг, ее соломинка: так она утишает боль своего сердца, которое разрывалось в те часы от тревоги за судьбу мужа...

В другом очерке — «Вольный проезд» — мы встретимся с тем же: вконец обессиленная пешими странствиями по деревням, где она пытается выменять спички и ситец хоть на какие-нибудь продукты, бесконечно уставшая от мытья посуды и пола в чайной, где она ютится в эти дни, — она все-таки не уснет, пока не запишет, почти в темноте, лежа на полу, хотя бы несколько фраз в свою тетрадку.

Это не сочинительство, а почти физиологическая потребность; «перо! — иначе задохнусь!» — так она сказала об этом однажды.

Но из таких-то записей и родилась цветаевская проза начала двадцатых годов. Она теснейше связана с конкретностью живого факта; цепко, жадно она фиксирует подробности событий и чувств, уносимых — если их не схватить! — неостановимым и ненасытимым потоком времени. Кажется, что автор здесь просто честный летописец — только не событий государственного значения, а частной жизни одной московской семьи, попавшей в водоворот большевистской чумы. Однако обстоятельства исторической ситуации таковы, что в поле зрения «летописца» поневоле попадают и солдаты, бегущие с фронтов войны в свои деревни, и красноармейцы из продотряда, реквизирующие в деревнях «излишки» продовольственных запасов, и московский театральный люд, собравшийся на похоронах своего кумира, и молодки, вздыхающие в разоренной деревне по розовому ситчику, и разношерстные сослуживцы, волей случая собранные в кабинетах Народного комиссариата по делам национальностей, разместившегося в бывшем особняке графа Сологуба... Так личный дневник превращается в документ эпохи, а судьба москвички — женщины и матери, не имеющей «связей» и покровителей среди власть имущих, подымается до символа самой гибнущей России.

В 1923 году Цветаева обработала свои записи и составила книгу очерков, скромно назвав ее «Земные приметы».

В то время она жила уже вне России, в Чехии, куда уехала весной 1922 года — к мужу. Участнику Добровольческой белой армии Сергею Яковлевичу Эфрону и после окончания Гражданской войны невозможно было вернуться на уродину, что и определило вынужденный отъезд Цветаевой из России весной 1922 года. За рубежом в те годы возникло много русских издательств; и, составляя книгу, Цветаева уверенно возлагала на них надежды.

Но издать «Земные приметы» ей не пришлось: берлинские издатели, предложившие прекрасный гонорар, одновременно поставили автору жесткое и непременное условие — книга должна быть вне политики! Связано это было с тем, что сбыт книг тогда был рассчитан еще на рынок большевистской России... Возмущенная требованием издателей, Цветаева выплеснула тогда свой гнев в письме к писателю Роману Гулю: «Москва 1917 г. — 1919 г. — что я, в люльке качалась? Мне было 24—26 л<ет>, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (мебель на топку плиты.— И. К.)... и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам, — куда только не носили!

ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда, правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте, — это тоже «политика» (приют большевистский). <...> Это не политическая книга, ни секунды. Это — живая душа в мертвой петле — и все-таки живая. Фон — мрачен, не я его выдумала».

Очерки заняли особое место в биографии Цветаевой-прозаика, и то был, как это стало очевидным позже, лишь этап развития. Цветаева до конца сохранит свою верность документальной основе, в прозаическом ее творчестве мы не найдем ни одного произведения с вымышленными героями и придуманным сюжетом. «Вымышленные книги сейчас не влекут», — считала она. Документальные «записи, живое, ЖИВЬЕ... по мне в тысячу раз ценнее художественного произведения, где всё переиначено, пригнано, неузнаваемо, искалечено». И Цветаева создает прозу, которую — всю! — можно назвать автобиографической, ибо всякий раз автор открыто говорит из глубин личного опыта и его свидетельствами дорожит более всего.

По содержательной своей сути «Октябрь в вагоне», «Вольный проезд», «Мои службы», «Смерть Стаховича», «Чердачное» —не что иное, как хроника кошмара, записанная будничным, подчас чуть ли не веселым пером: великолепное чувство юмора никогда, кажется, не покидает Цветаеву, даже в тяжелейших жизненных обстоятельства». Она способна шутить, когда обваливается потолок в ее квартире, веселиться по поводу запертой в кабинете начальства кошки (достанется его коврам!), радоваться сочному говору простонародья, подслушанному в очередях и в деревне... Даже ужас голода 1918—1921 годов в этих очерках предстает смягченным; ато особенно ясно стало теперь, когда вышли в свет «Записные книжки Марины Цветаевой». Они сохранили леденящие душу подробности московского быта тех лет... Но вот она записывает «Чердачное», это своего рода «Один день Марины Цветаевой в Москве 1919 года». Перечислив множество подробностей, составивших этот день, — канун ее отъезда с детьми в роковой кунцевский приют, где умерла вскоре ее младшая дочь, — она обеспокоенно останавливается: «Не записала самого главного: веселья, остроты мысли, взрывов радости при малейшей удаче, страстной нацеленности всего существа...»

Вот где резерв ее никому не видимого мужества: стоя в очередях за воблой или за талонами на усиленное питание детям, вышагивая в ноябрьской кромешной тьме, в пять часов утра, за молоком для дочерей на Брянский вокзал, она способна смотреть на происходящее если и не со стороны, то как бы с высоты Истории, всегда равнодушной к человеческим страданиям. Это особенность цветаевского мироощущения, и покоится она на крепости ее духа, которой не страшны, как она сама об этом скажет, «ни декрет, ни штык». К счастью, она умеет видеть происходящее в особом, укрупненном масштабе, и это как раз та черта, которая придает метафизическую объемность лучшим цветаевским стихам и прозе. «Мы научились любить: хлеб, огонь, солнце, сон, час свободного времени, — записывала Цветаева в «самом чумном, самом смертном» 1919 году, — еда стала трапезой, потому что Голод, сон стал блаженством, потому что «больше сил нету», мелочи быта возвысились до обряда, все стало насущным. Железная школа, из которой выйдут — герои. Не-герои — погибнут...»

В очерках, составивших «Земные приметы»,— чуть ли не демонстративное отсутствие литературных приемов; перед нами чуть ли не скоропись, лишенная отделки. Однако читаются они на одном дыхании; все держится внутренней энергией авторского повествования, предельно раскованного и динамичного. Минимум описаний, максимум конкретности, крутой ритм фразы, живые диалоги, великолепно передающие интонацию, авторские ремарки, сведенные к драматургическому лаконизму («я, вспылив» или «он, резко»)...

Любопытно, что куски прозы такого рода можно встретить и в обычных письмах Цветаевой. Пример тому — ее письма Евгению Ланну конца 1920 года; приведу только один отрывок — уж очень он живописен, несмотря на то что почти целиком состоит из диалога.

«Сидим с Алей, пишем. — Вечер. — Дверь — без стука — настежь. Военный из комиссариата. Высокий, худой, папаха. — Лет 19.

— Вы гражданка такая-то?

— Я пришел на Вас составить протокол.

Он, думая, что я не расслышала:

— Протокол.

— Понимаю.

— Вы путем незакрывания крана и переполнения засоренной раковины разломали новую плиту в 4 №.

— То есть?

— Вода, протекая через пол, постепенно размывала кирпичи. Плита рухнула.

— Вы разводили в кухне кроликов.

— Это не я, это чужие.

— Но Вы являетесь хозяйкой?

— Вы должны следить за чистотой.

— Да, да, Вы правы.

— У Вас еще в квартире 2-ой этаж?

— Да, наверху мезонин.

— Мезонин.

— Мизимим, мизимим, — как это пишется — мизи-мим?

Говорю. Пишет. Показывает. Я, одобряюще:

— Стыдно, гражданка. Вы интеллигентный человек!

— В том-то и вся беда, — если бы я была менее интеллигентна, всего этого бы не случилось, — я ведь все время пишу.

— А что именно?

— Сочиняете?

— Очень приятно. — Пауза.

— Гражданка, Вы бы не поправили мне протокол?

— Давайте, напишу. Вы говорите, а я буду писать.

— Неудобно, на себя же.

— Все равно, — скорей будет! — Пишу. — Он любуется почерком: быстротой и красотой.

— Сразу видно, что писательница. Как же это Вы с такими способностями лучшей квартиры не займете? Ведь это — простите за выражение — дыра!

Аля: — Трущоба.

Пишем. Подписываемся. Вежливо отдает под козырек. Исчезает.

И вчера, в 10 1/2 вечера — батюшки-светы! — опять он.

— Не бойтесь, гражданка, старый знакомый! Я опять к Вам, тут кое-что поправить нужно.

— Пожалуйста.

— Так что я Вас опять затрудню.

— Я к Вашим услугам. — Аля, очисти на столе.

— Может быть. Вы что добавите в свое оправдание?

— Не знаю... Кролики не мои, поросята не мои — и уже съедены.

— А, еще и поросенок был? Это запишем.

— Не знаю... Нечего добавлять...

— Кролики... Кролики... И холодно же у Вас тут должно быть, гражданка. — Жаль!

Аля: — Кого — кроликов или маму?

Он: — Да вообще... Кролики... Они ведь все грызут.

Аля: — И мамины матрасы изгрызли на кухне, а поросенок жил в моей ванне.

Я: — Этого не пишите!

Он: — Жалко мне Вас, гражданка!

Предлагает папиросу. Пишем. Уже 1/2 двенадцатого.

— Раньше-то, наверное, не так жили...

И, уходя: «Или арест или денежный штраф в размере 50 тысяч. — Я же сам и приду».

Аля: — С револьвером?

Он: — Этого, барышня, не бойтесь!

Аля: — Вы не умеете стрелять?

Он: — Умею-то, умею, но... — жалко гражданку!»

Чем не проза?

Стилистика цветаевской прозы еще будет меняться. В ней появится многомерность, изобразительная яркость, лингвистическая насыщенность текста. Но это произойдет позже.

Соблюдая хронологию цветаевского творчества — и нарушая биографическую, — нам придется говорить теперь по преимуществу о детских годах поэта. Дело в том, что настоятельная потребность их воскрешения и осмысления созрела у Цветаевой к середине тридцатых годов.

За почти полтора десятка лет, прошедших со времени написания очерков, о которых шла речь выше, многое изменилось. Один за другим стали уходить из жизни люди, с которыми Цветаева долго ли коротко ли дружила, встречалась, которых ценила, о которых ей было что рассказать. Так появились ее своеобразные прозаические реквиемы — Валерию Брюсову («Герой труда»), Максимилиану Волошину («Живое о живом»), Андрею Белому («Пленный дух»). И Цветаева-прозаик вошла во вкус лирической прозы с ее широкими полномочиями авторского начала, возможностью отступлений, ретроспекций, свободных «размышлений по поводу».

Подводить собственные жизненные итоги сорокалетней Цветаевой было еще рано, но время «остановиться-оглянуться» — наступило. В апреле 1933 года она получила письмо из России, извещавшее ее о смерти сводного брата Андрея. Это послужило толчком к новой серии автобиографических эссе Цветаевой — тех, в которых она воскрешала атмосферу родительского дома и всего «старопименовского — тарусского — трехпрудного» мира, в котором выросла и который любила. «Пищу по неоплатному долгу сердца», — сказано в одном из цветаевских писем этого времени.

Сама она живет с конца 1925 года уже во Франции, в предместье Парижа. Обнесенная стеной одиночества, погребенная, по ее собственным словам, под «золой эмиграции», она, уходя в воспоминания, создавала самой себе нечто вроде «микроклимата», в котором ей легче было дышать, думать, жить...

Еще раньше, в очерке, посвященном художнице Наталье Гончаровой (1929), Цветаева высказала убеждение в том, что ключ для понимания любой личности надо искать в детских годах этого человека. «Ища в нынешней Гончаровой, — писала она, — идите в ее детство, если можете — в младенчество. Там — корни». В детстве, считала Цветаева, природные, стихийные силы человека выражают себя наиболее раскованно, первозданно. Ребенок их еще сам не осознает, и потому «детство — пора слепой правды». Дальнейшее развитие — это только распрямление пружины. На смену «слепой правде» придет «зрячая сила», но основой личности останутся те же особенности и склонности, которые с наивной открытостью проявлялись у ребенка.

Еще одно, на чем Цветаева настаивала, — стойкость первых жизненных впечатлений. Особенно глубокий след детские переживания оставляют в биографии художника, с его повышенной впечатлительностью. Потому-то, чтобы лучше понять творчество мастера, необходимо увидеть его ранние годы — знаковое время в формировании внутренней сути человека.

Проза самой Цветаевой щедро предоставляет нам материал для размышлений такого рода. Она обращалась к начальным годам своей жизни не только в произведениях, написанных прямо о детстве («Мать и музыка», «Сказка матери», «Отец и его музей», «Черт», «Хлыстовки», «Мой Пушкин»), но и в тех, где в центре стоят другие люди, — в «Доме у Старого Пимена», в «Истории одного посвящения», в «Пленном духе»... В итоге детские годы Марины Цветаевой очерчены в ее собственной прозе если не подробно, то ярко — гранями, будто выхваченными из тьмы ушедшего мощным лучом прожектора.

Необычайная насыщенность душевной жизни досемилетнего и семилетнего ребенка поражает здесь читателя более всего другого. Вселенную, поместившуюся в собственной грудной клетке, Цветаева воссоздавала чуть не в каждом прозаическом произведении с захватывающими подробностями, при этом, похоже, даже не приблизившись к исчерпанию темы.

Сегодня в нашем распоряжении есть интереснейшая возможность: сравнить воспоминания о детстве, оставленные двумя родными сестрами — Мариной и Анастасией Цветаевыми. Младшая сестра — Анастасия Ивановна, прожившая на редкость долгую жизнь (99 лет!), — начала писать мемуары уже в преклонных годах и чуть ли не до последних дней своих дополняла и дополняла их новыми главами. Мы обязаны ей неисчислимым множеством фактов, деталей, имен, эпизодов, дат, которые с готовностью преподносила ей уникальная ее память. При этом два обстоятельства не могут не броситься в глаза при чтении этих воспоминаний. И прежде всего то, что давним своим прошлым Анастасия Цветаева захвачена, как наваждением; изобилие подробностей продиктовано тем, что ей все бесконечно дорого в далекой стране детства, всякое воспоминание — радость. Попробуйте подсчитать, сколько раз здесь нам встретятся слова «счастье», «блаженство», «упоение», — собьетесь со счета! Потому что всё — счастье, ото всего — счастье. Счастье бежать по деревянной лестнице вниз, в залу, где стоит елка, счастье найти давно затерянный мяч, счастье ожидания, блаженство встречи, упоительный запах старых вещей в сенях, радость весеннего неба... Дело тут совсем не в причинах!

Иное — в прозе старшей сестры. Она безусловно сохранила нежность к дому в Трехпрудном переулке старой Москвы, как и к тарусским просторам, где семья Цветаевых проводила летние месяцы. Но столь же очевидно то обстоятельство, что детское прошлое ее не завораживало. Воскрешая давние годы, она ни разу не поддалась искушению воссоздать сладкие мгновения детских радостей. Другое ее там занимает, отнюдь не восстановление бытовой достоверности. Потому-то и внешний мир выписан там иначе, чем в воспоминаниях младшей сестры, — немногими резкими, круто положенными мазками; Марина Цветаева скорее мастер колорита, чем тщательно выписанных деталей. На первом плане у нее всякий раз не внешнее — внутреннее: скрытые от посторонних глаз драмы и радости детской души.

Воскрешая давние годы, она занята более всего другого поисками себя сегодняшней в той маленькой девочке, которая тайком читала «Цыган» в комнате старшей сестры Валерии, а в июльскую жару на тарусском балконе переписывала стихи в самодельную тетрадку. В каждом эпизоде она словно хочет дознаться: что же выросло из вот того случая? А из этой почки? Из этой встречи?.. Вглядываясь в калейдоскоп житейских частностей, она отбирает в первую очередь те из них, от которых тянутся явственные нити в сегодняшний день.

Размышление, осмысление прожитого и пережитого — глубинный нерв зрелой цветаевской прозы. Иосиф Бродский сказал по-своему об этой особенности ее воспоминаний: «это не «когда-еще-ничего-неизвестно» — детство завзятого мемуариста. Это «когда-уже-все-известно», но «еще-ничего-не-началось» — детство зрелого поэта, застигнутого посредине его жизни жестокой эпохой».

Анастасия Цветаева упорно педалировала в мемуарах на внутренней похожести сестер. Что ж, у них было действительно немало общего — по преимуществу в сфере эмоциональной. Но как раз сопоставление воспоминаний позволяет особенно отчетливо увидеть причудливое переплетение родственного с инородным — в характерах и в самом типе личности. Марина вспыльчива, Ася мягка; старшую всегда раздражает быт, Ася его не замечает. Марина замкнута, Асе просто необходимо разделить любую радость и горе с другими. С ранних лет для Марины мучение — держать в руках что-либо, кроме пера; у младшей в руках все спорится: она умеет выпиливать и переплетать книги, прошить шов и уложить чемодан... Наступает праздник елки: младшая радостно прыгает вокруг рождественских сюрпризов; Марина сидит, уткнувшись в подаренную книгу, не видя и не слыша ничего вокруг...

Но этого уже достаточно, чтобы и воспоминания сестер были разительно непохожи! И если читать их внимательно, трудно отделаться от впечатления: словно бы два разных детства прошли в одно время, в одном доме, у одних родителей! Одно, наполненное безусловным счастьем, — другое слишком сильно приправлено горечью...

В цветаевской прозе, посвященной в основном встречам с Осипом Мандельштамом («История одного посвящения»), есть характернейшая сценка, имеющая отношение к детским годам Марины.

«Круглый стол. Семейный круг. На синем сервизном блюде воскресные пирожки от Бартельса. По одному на каждого.

— Дети! Берите же!

Хочу безе и беру эклер. Смущенная яснозрящим взглядом матери, опускаю глаза и совсем проваливаю их, при:

Ты лети мой конь ретивый
Чрез моря и чрез луга
И потряхивая гривой
Отнеси меня туда!

— Куда — туда? — Смеются: мать (торжествующе: не выйдет из меня поэта!), отец (добродушно), репетитор брата, студент-уралец (го-го-го!), смеется на два года старший брат (вслед за репетитором) и на два года младшая сестра (вслед за матерью); не смеется только старшая сестра семнадцатилетняя институтка Валерия — в пику мачехе (моей матери). А я — я, красная, как пион, оглушенная и ослепленная ударившей и забившейся в висках кровью, сквозь закипающие, еще не проливающиеся слезы — сначала молчу, потом — ору:

— Туда — далёко! Туда — туда! И очень стыдно воровать мою тетрадку и потом смеяться!»

Ну не странная ли, в самом деле, ситуация! Замечательная семья — и в самое сердце раненный ребенок. Иван Владимирович Цветаев — профессор Московского университета, создатель Музея изящных искусств имени Александра III, вечно увлеченный каким-нибудь крайне важным для всех делом, — мягкий, добрейший человек; его жена Мария Александровна — незаурядная пианистка, не сделавшая артистической карьеры лишь потому, что этого не разрешил ей не в меру строгий отец. Она играет и на гитаре, прекрасно поет, пишет картины и стихи, знает несколько языков, а еще — поклонница благородных королей и героев. И вот, при всем том, — смеются! Насколько гуманнее, кажется, было бы даже выпороть дитя ремнем, по старинке! Но ведь не за что. И старшие это, конечно, понимают. Понимают, но весело смеются, — над сокровенной тайной застенчивой девочки. Милым, добрым, интеллигентным родителям ни на минуту не приходит в голову, как непереносима эта ее боль, как болезненно обострены все чувства у этого ребенка с рождения. Им не приходит в голову, что этой неулыбчивой румяной толстушке судьба уготовила будущее блистательного поэта...

Впрочем, не совсем так. Девочке было всего четыре года, когда Мария Александровна записала в своем дневнике: «Старшая все ходит вокруг и бубнит рифмы. Может быть, моя Маруся будет поэтом?..» Но — записала и забыла. И бумагу дочери все равно давала только нотную, так что строчки и рифмы та царапала каракулями на случайно найденных бумажных клочках.

В глазах матери девочка просто упряма и норовиста. «Другие дети как дети, а эта... Упрямее десяти ослов!» — сердито жалуется она директору музыкального училища. В тот день она раздражена ответом дочери: на вопрос, что больше всего ей понравилось в только что окончившемся концерте, девочка отвечала: «Онегин и Татьяна». «Как? Не Русалка, не...» — «Онегин и Татьяна». «Я ее знаю, — говорила мать директору, — теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: — Татьяна и Онегин! Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось «Татьяна и Онегин», все бы предпочли «Русалку», потому что — сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!»

Сердилась мать совершенно попусту: шестилетняя девочка говорила ей чистую правду. Что же ей было отвечать, если и в самом деле больше всего ее прельстила в этот вечер любовная сцена пушкинских героев? Говорить то, чего от нее ждут? Могла бы — и хорошо уже знала, чего ждут, но не могла. Она и позже этому не научилась.

То было совсем не упрямство. С ранних лет эта девочка словно прислушивалась к тому, с чем родилась. Словно знала о самой себе нечто, чему не могла изменить. Не так уж многое и зависело от ее воли: она сама была во власти некоей необоримой силы, которой бессмысленно сопротивляться и сладостно подчиниться, силе, которой — так сказала сама Цветаева — ты «предан как продан». Марая каракулями нотную бумагу, этот ребенок только пробивался к неясному свету вдали, делал то, чего не делать не мог.

Автобиографическая проза Цветаевой позволяет нам проследить, с какой упорной энергией этот ребенок создавал собственную нерукотворную крепость духа. Как настойчиво раздвигал ее пределы, как упрямо и терпеливо, сжав зубы, шел свомл путем. Раннее умение различать свое и чужое, может быть, одно из наиболее поразительных качеств этого ребенка. От нее прячут «взрослые» книги — она тайком выучивает пушкинских «Цыган», с замиранием сердца читает «Капитанскую дочку» и выучивает слова романсов, которые поет старшая сестра Валерия; идет на первое причастие и, ужасаясь собственному богохульству, твердит про себя о черте; влюбляется в репетитора и первая, как пушкинская Татьяна, пишет ему письмо...

И весь этот сокровенный, неправдоподобно просторный мир души — мир тайных любовей, чертей, рифм, страхов, надежд — тщательно хранит от посторонних глаз.

Она идет своим путем, и это не что иное, как путь призвания.

«Ты лети, мой конь ретивый... Отнеси меня туда!» Довольные собой взрослые довели тогда до слез девочку, но знать бы им, догадаться бы, допустить на минуту, что тот конь пройдет потом через все поэтические тетради Марины Цветаевой! Крылатый конь, летящий по-над башнями, по-над горами... — и в стихах, и в поэмах. «Отнеси меня туда!» Так ведь именно что — туда ! Ей и потом трудно было точнее назвать адрес, но направление-то ясно: по-над бытом, по-над суетой буден, «поверх закисей, поверх ржавостей»... То была неясная, но сильнейшая тяга, на дословесном уровне, тяга туда, не знаю куда, преданность тому, не знаю кому. Сродни той тяге, какую безотчетно ощущает младенец, тянущийся к материнской груди.

В очерке «Дом у Старого Пимена» есть важная обмолвка. Автор отмечает тут неожиданно родственные черты, сближавшие мать, Марию Александровну, с Иловайским — отцом первой жены Ивана Владимировича Цветаева. «Они чем-то отдаленно походили», — сказано здесь. «Моя мать больше годилась бы ему в дочери, чем его собственная». И тут же — жесткая характеристика педантичного умного Иловайского в его отношениях с детьми: «... очевидность очей его была одна: его родительская власть и непогрешимость его декретов».

Материнская власть в Трехпрудном доме была того же ряда. В этом доме были картины, книги, музыка, мраморные бюсты богов, культ труженичества. Здесь не было только простоты и сердечной близости между детьми и родителями. «Будь моя мать так же проста со мной, как другие матери с другими детьми...» — вздох Цветаевой в «Моем Пушкине». Что это, как не вздох сердечной отверженности, пережитой слишком рано!

Когда Марина Цветаева вырастет, ее имя внесут в литературную энциклопедию (за два года до гибели) и предложат написать автобиографию. Она соглашается. Берет перо в руки. И вот — среди самых важных ее самохарактеристик читаем: «Я у своей матери старшая дочь, но любимая — не я. Мною она гордится, вторую — любит. Ранняя обида на недостаточность любви».

Что означает: с этой раной Марина Цветаева прожила всю свою жизнь. Не потому ли у нее так много кумиров с ранних лет — недостижимых, давно ушедших в иной мир: и художница Мария Башкирцева, и несчастный сын Наполеона («Орленок»), и сам Наполеон, особенно того времени, когда, покинутый всеми, он изнывал от одиночества на острове Святой Елены. Не оттуда ли родом и ненасытимая цветаевская жажда любви, ее Гималаи любви, обращенной даже к тому, кто еще только родится через сто лет! И эта щедрость самоотдачи: «Руки даны мне — протягивать каждому обе! / Не удержать ни одной!», эти безмерности чувства: «Пол-жизни? — Всю тебе! / По локоть? — Вот она!»

В цветаевской прозе тридцатых годов большие и малые сюжеты воплощены писателем, которого никогда не удовлетворяла внешняя сторона явления, будь то частный жизненный случай или колоритная фигура современника.

Быт дома в Трехпрудном переулке, эпизоды тарусского лета, образы отца, матери, сестры под цветаевским пером обретают многомерность, превышающую их эмпирический уровень. И можно сказать, что в особенностях этого превышения и заключено все своеобразие Цветаевой-художника... Ее внимание всегда устремлено вглубь, в исток; очевидное занимает ее, но как путь к тому, что за ним скрыто. Что там — за очевидностью частного случая, если не бежать мимо с торопливостью никуда не успевающего человека? Только ли повседневность?.. Но и повседневность объемна и многомерна!

Трудно было бы пересказать цветаевский очерк «Хлыстовки»: буквально не за что уцепиться. Всего три-четыре сцены предваряют центральный эпизод: маленькая Марина с отцом, матерью, братом и сестрой приезжают на сенокос к «хлыстовкам» — неподалеку от их тарусской дачи, — и те шутливо предлагают девочке остаться с ними навсегда.

Только и всего. Но внутренней содержательности этого маленького произведения мог бы позавидовать автор иной поэмы. Впрочем, именно поэмы, а не повести, потому что все, о чем здесь идет речь, приобретает вес и смысл за счет лирического чувства автора. Это его силой воскрешено блаженное лето в Подмосковье, насквозь пронизанное солнцем, запахами скошенной травы, яблок, ягод, — зрительно яркий кусок детства с его сказочным изобилием впечатлений. Но за зрительно ярким читатель видит характеры матери и отца, непростые семейные отношения Цветаевых; ясно, кто здесь лидерствует, кто страдает, но главное тут: трепетный мир маленькой девочки, которая своим обиженным сердечком переживает каждое слово суровой матери — и чувствует: эти «хлыстовки» — молодки в белых платках на голове — ее любят... Дома ею всегда недовольны, а здесь...

Внутри коротенького, внешне незначительного эпизода поместилась трагедия ребенка, с болезненной остротой ощущающего свое одиночество и заброшенность. Так видит мир Цветаева: это всегда сложный мир, в котором сплелось столько разноречивого! Стоит только вглядеться... «Когда другие рассказывают о своей жизни, — писала она в одном из писем, — я всегда удивляюсь нищете — не событий, а восприятия: два, три эпизода: школа (до школы обыкновенно не числится), «первая любовь», ну, замужество или женитьба... — Ну, а остальное? Остальное либо не числится, либо его не было. — Скучно. Скудно. Нудно...»

Так смыкаются две страсти в цветаевском прозаическом творчестве зрелого периода. Ибо стремление воссоздать прошлое, удержать его от бесследного провала в Лету, явно соперничало в авторе автобиографической прозы с другим, сравнимым по силе. То была страсть постижения жизни, страсть размышлений и наблюдений над ее законами и ее загадками, над самими «истоками жизни и бытия», как она это называла. Проза, рождавшаяся как воспоминания об ушедших людях и ушедшем времени, предоставила удобную возможность выразить богатства накопившегося духовного и душевного опыта, и эта возможность все более захватывала Цветаеву. Вот почему для нее нет бытовых мелочей: они несущественны лишь до тех пор, пока скользишь по ним невидящим взглядом. Стоит только задержаться, остановиться — «Ах, это кресло в комнате Валерии... Но мимо, мимо, иначе оно заведет нас слишком далеко...» — пишет она. И совершенно ясно, что если бы не надо было спешить мимо, если можно было бы не спешить, мы узнали бы нечто отнюдь не житейски-бытовое: в рамках бытового цветаевские ассоциации никогда не умещаются. В ее восприятии любая жизненная подробность, любое случайно услышанное слово, тем более человеческая личность — всегда некий иероглиф, в который стоит вглядеться, вслушаться, вдуматься. И неспешная расшифровка его непременно приводит к прояснению многого. Через явь достоверности проступает явление, сквозь лицо — лик, сквозь быт— бытие. Так мы сталкиваемся с органической чертой цветаевского мировосприятия, обусловившей философичность ее прозы.

Это особая философичность.Она не прилеплена неким морализирующим довеском к тексту, но тесно связана с живой конкретностью факта или ситуации, — вырастая из них, питаясь ими.

Соотношение «документальной основы» и авторских размышлений в этой прозе, как правило, обратно тому, какое характеризует, скажем, автобиографическую прозу Бунина («Жизнь Арсеньева») или Паустовского («Далекие годы»). «Дом у Старого Пимена», «Черт» или «Хлыстовки» написаны как свободное размышление «по поводу» выбранного сюжета — с хронологическими перебивами, отступлениями, включениями «боковых» тем и т. п. Автор открыто ведет повествование, и никакие каноны прозаической формы его при этом не сдерживают. Ни завязки, ни нарастания событий, ни кульминации мы не найдем в ее произведениях.

В русской традиции автобиографическая проза Цветаевой тридцатых годов скорее близка «Охранной грамоте» Бориса Пастернака. В. Каверин в свое время тонко подметил особенности этого произведения, обратив внимание на то, что в его тексте «размышления вступают без обоснованного предлога, вспыхивают, влетают в сознание читателя как шаровая молния, которая может взорваться, а может и спокойно вылететь в окно, поразив всех лишь самим фактом своего существования. Переходы от личного к всечеловеческому — почти на каждой странице». Та же импрови-зационность выходов к обобщениям и у зрелой Цветаевой. Развернутые или мимолетные, они пронизывают повествование, предельно его насыщая — а иногда даже и перенасыщая...

Эта особенность сразу отличает автобиографическую прозу тридцатых годов от тех очерков, с которых начиналось творчество Цветаевой-прозаика. Документальная, фактическая основа здесь заняла уже более скромное место, уступив размышлению и осмыслению.

Напомню под конец, что Бродский высоко ценил эту сторону в творчестве Марины Цветаевой и считал, что в ее лице мы сталкиваемся с одним из интереснейших мыслителей XX века.

«Я буду любить тебя все лето», - это звучит куда убедительней, чем «всю жизнь» и - главное - куда дольше!

Если бы Вы сейчас вошли и сказали: «Я уезжаю надолго, навсегда», - или: «Мне кажется, я Вас больше не люблю», — я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет - Вас нет навсегда и Вы меня не любите.

Влюбляешься ведь только в чужое, родное - любишь.

Встречаться нужно для любви, для остального есть книги.

Творчество - общее дело, творимое уединёнными.

В мире ограниченное количество душ и неограниченное количество тел.

Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любить — видеть человека таким, каким его осуществили родители.

Разлюбить — видеть вместо него: стол, стул.

Если я человека люблю, я хочу, чтоб ему от меня стало лучше - хотя бы пришитая пуговица. От пришитой пуговицы - до всей моей души.

Успех - это успеть.

Что можешь знать ты обо мне, раз ты со мной не спал и не пил?

Нет на земле второго Вас.

Я не хочу иметь точку зрения. Я хочу иметь зрение.

Слушай и помни: всякий, кто смеется над бедой другого — дурак или негодяй; чаще всего — и то, и другое… Когда человек попадает впросак — это не смешно… Когда человека обливают помоями — это не смешно… Когда человеку подставляют подножку — это не смешно… Когда человека бьют по лицу — это подло. Такой смех — грех…

Единственное, чего люди не прощают - это то, что ты без них, в конце концов, обошёлся.

Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта - только сердце.

«Стерпится - слюбится». Люблю эту фразу, только наоборот.

Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, её загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть.

В одном я - настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста - свои речи, в грудь - свои чувства. Поэтому все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны.

Насколько я лучше вижу человека, когда не с ним!

Никто не хочет - никто не может понять одного: что я совсем одна. Знакомых и друзей - вся Москва, но ни одного кто за меня - нет, без меня! - умрет.

Мужчины не привыкли к боли, - как животные. Когда им больно, у них сразу такие глаза, что всё что угодно сделаешь, только бы перестали.

Мечтать ли вместе, спать ли вместе, но плакать всегда в одиночку.

О, Боже мой, а говорят, что нет души! А что у меня сейчас болит? - Не зуб, не голова, не рука, не грудь, - нет, грудь, в груди, там, где дышишь, - дышу глубоко: не болит, но всё время болит, всё время ноет, нестерпимо!

Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно — много — двух. Нечеловечески — всегда одного.

Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался.

Вы мне сейчас — самый близкий, вы просто у меня больнее всего болите.

Что-то болит: не зуб, не голова, не живот, не- не- не-… а болит. Это и есть душа.

Спасибо тем, кто меня любил, ибо они дали мне прелесть любить других, и спасибо тем, кто меня не любил, ибо они дали мне прелесть любить себя.

Долго, долго, — с самого моего детства, с тех пор, как я себя помню — мне казалось, что я хочу, чтобы меня любили. Теперь я знаю и говорю каждому: мне не нужно любви, мне нужно понимание. Для меня это — любовь. А то, что Вы называете любовью (жертвы, верность, ревность), берегите для других, для другой, — мне этого не нужно.

Я, когда не люблю, — не я… Я так давно — не я…

В жизни свое место знаю, и оно не последнее, ибо никогда не становлюсь в ряд.

Прощания вовсе не было. Было — исчезновение.

Вас же я любила в здравом уме и твердой памяти и все-таки любила — безумно.

«Что я делаю на свете? — Слушаю свою душу.»

Женщины говорят о любви и молчат о любовниках, мужчины — обратно.

Что мы можем сказать о Боге? Ничего. Что мы можем сказать Богу? Все.

Чувство не нуждается в опыте, оно заранее знает, что обречено. Чувству нечего делать на периферии зримого, оно — в центре, оно само — центр. Чувству нечего искать на дорогах, оно знает — что придёт и приведёт — в себя.

…сколького бы я никогда не поняла, если бы родилась мужчиной…

Грех не в темноте, а в нежелании света!

Глупо у поэта спрашивать время. Без-дарно. Потому он и сошел с ума — от таких глупых вопросов. Нашли себе часы! ЕМУ нужно говорить время, а не у него — спрашивать.

Легче лисенка скрыть под одеждой, чем утаить вас — ревность и нежность?

Мне уже не больно,
Мне уже всё взросло и ясно.

Не стыдись, страна Россия! Ангелы — всегда босые.

Жить надо так, чтобы Душа сбылась.

Что ты можешь знать обо мне, если ты со мной не спал и не пил?!

Богини бракосочетались с богами, рождали героев, а любили пастухов.

Не нужен мне тот, кому я не необходима.
Лишний мне тот, кому мне нечего дать…

Люди ревнуют только к одному: одиночеству. Не прощают только одного: одиночества. Мстят только за одно: одиночество. К тому — того — за то, что смеешь быть один.

Надо молчать, когда болит. Иначе ударят именно туда.

Я даже не знаю: есть ли Вы в моей жизни? В просторах моей души — нет. Но там, на подступах к душе, в некоем между: небом и землёй, душой и телом, собакой и волком, в пред-сне, в после-грезье, там, где «я не я, и собака не моя», там Вы не только есть, но только Вы один и есть.

Лучше потерять человека всем собой, чем удержать его какой-то своей сотой.

Вся жизнь делится на три периода: предчувствие любви, действие любви и воспоминания о любви.

Гладьте ребенка по голове — это его окрыляет.

Чем чаще обнимаете ребенка — тем крепче он стоит на ногах.

Целуйте постоянно дите своё — и в его сердце всегда будет любовь.

В чем грех мой? Что в церкви слезам не учусь,
Смеясь наяву и во сне?
Поверь мне: я смехом от боли лечусь,
Но в смехе не радостно мне!

Уметь всё сказать — и не разжать губ. Всё уметь дать — и не разжать руки. Это — отказ, который является главной движущей силой моихпоступков. Силой? — Отказ? Да, потому что подавление энергии требует бесконечно большего усилия, чем ее свободное проявление — для которого вообще не нужно усилий. Что трудней: сдержать лошадь или пустить её вскачь? И — поскольку лошадь, которую мы сдерживаем, — мы сами, — что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы?

Можно шутить с человеком, но нельзя шутить с его именем.

Цветаева: — Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Антокольский: — А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина — действительно — не хочет?

Цветаева: — Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью.

Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит, — удивляюсь, не любит — удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен.

Я поняла одну вещь: с другим у меня было «р», буква, которую я предпочитала, — самая я из всего алфавита, самая мужественная: мороз, гора, герой, Спарта, зверь — все, что во мне есть прямого, строгого, сурового.

С Вами: шелест, шепот, шелковый, тишина — и особенно: cheri.

Но это случается со мной так редко, так никогда. Я все время боюсь, что я грежу, что вот сейчас проснусь — и снова гора, герой…

Ты не делаешь меня счастливее, ты делаешь меня умнее.

Если эта зима пройдет, я действительно буду сильна как смерть — или просто — мертвая.

Водосточная труба: точная судьба.

В Бессмертье что час — то поезд!

Не будь души, тело бы не чувствовало боли. Для радости его достаточно.

Слава! Я тебя не хотела;
Я б тебя не сумела нести…

Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются тем размером чувств, которые во мне вызывают, они делают тройную ошибку: не они — не во мне — не размеры. Просто: безмерность, встающая на пути. И они может быть правы в одном только: в чувстве ужаса.

Мне сон не снится, я его сню.

Делать то, чего не хочу для меня, невозможность. Не делать того, что хочу, обычное состояние.

Человек — повод к взрыву. (Почему вулканы взрываются?) Иногда вулканы взрываются сокровищами. Дать взорваться больше, чем добыть.

Только те, кто высоко ценит себя, могут высоко ценить других. Дело во врожденном чувстве [масштаба].

Высшая жертва — скрыть, что это — жертва.

Поэт не может воспевать государство — какое бы ни было — ибо он — явление стихийное, государство же — всякое — обуздание стихий.

Такова уже природа нашей породы, что мы больше отзываемся на горящий, чем на строящийся дом.

Я вовсе не говорила, что искусства судить нельзя, я только говорила, что никто его так осудить не сможет, как поэт.

Всяк на Руси — бездомный.

Благоприятные условия? Их для художника нет. Жизнь сама неблагоприятное условие.

Путь комет — поэтов путь.

Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!

Моим стихам, как драгоценным винам, Настанет свой черед.

Ненаписанных стихов — не жаль!

Должно быть — любовь проще
И легче, чем я ждала.

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда от всего.

Не ждите ни суда, ни милости.

Предательство уже указывает на любовь. Нельзя предать знакомого.

Так влюбливаются в любовь: Впадываются в пропасть.

Шутим, шутим, а тоска всё растёт, растёт…

Тот кто обходится без людей — без того и люди обходятся.

Я молчу, я даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз — ревную. Это — смесь гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего возмущения.

Изо дня в день держишь душу наготове…
А ведь возьмут врасплох …

Плохие стихи как корь, ими лучше переболеть в детстве

Сегодня, не имеющее Вчера, не имеет Завтра.

Самое большое (мое) горе в любви — не мочь дать столько, сколько хочу.

Меня нужно любить совершенно необыкновенно, чтобы я поверила.

Любовник: тот, кто любит, тот, через кого явлена любовь, провод стихии Любви. Может быть в одной постели, а может быть — за тысячу верст. Любовь не как «связь», а как стихия.

Тело — вместилище души. Поэтому — и только поэтому — не швыряйтесь им зря!

И у меня бывает тоска… От неё я бегу к людям, к книгам, даже к выпивке, из-за неё завожу новые знакомства. Но когда тоска «от перемены мест не меняется» — дело дрянь, так как выходит, что тоска зависит от себя, а не от окружающего.

— Я вовсе не предполагаю, что отлично разбираюсь в современности. Современность — вещь устанавливаемая только будущим и достоверная только в прошлом.

Вы дороги мне. Но — мне просто нечем больше дышать с Вами

Бог, нe суди, ты нe был жeнщиной нa Зeмлe!

Письмо, оставшееся без ответа, — это рука, не встретившая руки.

Все дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги.

… Мы люди чужих пород. Я, понимая Вас до глубины — не принимаю, Вы, принимая меня до глубины — не понимаете. Вы верите мне в кредит.

Милые! А может быть я так много занимаюсь собой, потому что никто из вас мною не занялся достаточно?

Мне нужно, чтобы меня любили… Нуждались — как в хлебе.

Мне от человека надо, — необходимо: или очарование или большой, во всеоружии, бессонный ум. … Вне этого мне с человеком пусто. Лучше одной.

Сорока семи лет от роду скажу, что всё, что мне суждено было узнать, — узнала до семи лет, а все последующие сорок — осознавала…

Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась — я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами.

Друг, я не маленькая девочка (хотя — в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала — все было! — но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы.

«Если душа родилась крылатой —
Что ей хоромы — и что ей хаты!»

В диалоге с жизнью важен не её вопрос, а наш ответ.

«Возлюбленный» — театрально, «Любовник» — откровенно, «Друг» — неопределенно. Нелюбовная страна!

Как в жизни так и в стихах, самое ценное — то, что сорвалось.

Вы не хотите, чтобы знали, что Вы такого-то — любите? Тогда говорите о нём: «Я его обожаю!» — Впрочем — некоторые — знают, что это значит.

Мастерство беседы в том, чтобы скрыть от собеседника его нищенство. Гениальность — заставить его, в данный час, быть Крезом.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию — тонко. Где тонко, там и рвется.

Если считать Вас близким человеком, Вы заставили меня очень страдать, если же посторонним, — Вы принесли мне только добро. Я никогда не чувствовала Вас ни таким, ни другим, я сражалась в себе за каждого, то есть против каждого.

И хотите вы или нет, я вас уже взяла туда. Внутрь, куда беру всё любимое, не успев рассмотреть. Вижу уже внутри…

Любовь — это когда все в костер и все задаром.

«Ко мне можно только с душой и за душой… всё остальное — тщетно…»

Мальчиков нужно баловать — им, может быть, на войну придётся.

«Не надо работать над стихами, надо чтоб стих над тобой (в тебе!) работал.»

Душу никогда не будут любить так как плоть, в лучшем случае- будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрек себя на вечную муку во имя одной: души? Да если б кто и захотел- невозможно: идти на вечную муку из любви к душе- уже значит быть ангелом.

Здесь я не нужна, там — невозможна.

Ибо понять другого — значит этим другим хотя бы на час стать.

Я могу без Вас, я не девочка и не женщина, мне не нужны ни куклы, ни мужчины. Я могу без всех, но, может, в первый раз мне хочется не мочь.

Любовь, это значит… — Мой.

Есть тела, удивительно похожие на душу.

Знаешь, чего я хочу — всегда хочу. Потемнения, посветления, преображения. Крайнего мыса чужой души — и своей. Слов, которых никогда не услышишь, не скажешь. Небывающего. Чудовищного. ЧУДА.

Знаете, для чего существуют поэты? Для того чтобы не стыдно было говорить самые больные вещи.

…Я всегда целую — первая, так же просто, как жму руку, только — неудержимее. Просто никак не могу дождаться! Потом, каждый раз: «Ну, кто тебя тянул? Сама виновата!» Я ведь знаю, что это никому не нравится, что все они любят кланяться, клянчить, искать случая, добиваться, охотиться… А главное — я терпеть не могу, когда другой целует — первый. Так я по крайней мере знаю, что я этого хочу.

У меня особый дар идти с собой (мыслями, стихами, даже любовью) как раз не к тем.

«Будь" — единственное слово любви, человеческой и божеской. Остальное-частности.

Женщина — единственный азарт, потому что исток и устье всех азартов.

Никакая страсть не перекричит во мне справедливости. Делать другому боль, нет, тысячу раз, лучше терпеть самой. Я не победитель. Я сама у себя под судом, мой суд строже вашего, я себя не люблю, не щажу.

Юноша, мечтающий о большой любви, постепенно научается пользоваться случаем.

«Все женщины ведут в туманы.»

«Я должна была бы пить Вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.»

Не дарите любимым слишком прекрасного, потому что рука подавшая и рука принявшая, неминуемо расстанутся.

Не запрещай себе творить, пусть иногда выходит криво, твои нелепые мотивы никто не сможет повторить!

Благославляю того, кто изобрел глобус — за то, что я могу сразу этими двумя руками обнять весь земной шар — со всеми моими любимыми!

Моя душа теряет голову.

Мой любимый вид общения — потусторонний: сон: видеть во сне. А второе — переписка. Письмо как некий вид потустороннего общения, менее совершенное, нежели сон, но законы те же. Ни то, ни другое — не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму — быть написанным, сну — быть увиденным.

Люди смотрели на меня со своей колокольни, в то время как я была на своей. Вот почему я никого не сужу.

Человеческая беседа — одно из самых глубоких и тонких наслаждений в жизни: отдаёшь самое лучшее — душу, берёшь то же взамен, и всё это легко, без трудности и требовательности любви.

Если у Вас за спиной кричат «Дурак!», то это не повод оглядываться.

Безмерность моих слов — только слабая тень безмерности моих чувств.

Любовь странная штука: питается голодом и умирает от пищи.

Бездарна женщина: когда не любит (никого), когда ее любит тот, кого она не любит…

Женщине, если она человек, мужчина нужен, как роскошь, — очень, очень иногда. Книги, дом, забота о детях, радости от детей, одинокие прогулки, часы горечи, часы восторга, — что тут делать мужчине?

У женщины, вне мужчины, целых два моря: быт и собственная душа.

Моя душа чудовищно ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Говорить о внешности в моих случаях — неразумно: дело так явно, и настолько — не в ней!

— «Как она Вам нравится внешне?» — А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю, — на такую оценку!

Я — я: и волосы — я, и мужская рука моя с квадратными пальцами — я, и горбатый нос мой — я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я — я: незримое.

Самое опьянительное для меня — преданность в несчастье. Это затмевает всё.

Женщина с колыбели чей-нибудь смертный грех…

Когда вы любите человека, вам всегда хочется, чтобы он ушел, чтобы о нем помечтать.

«Музыка: через душу в тело. — Через тело в душу: любовь.»

Я не думаю, я слушаю. Потом ищу точного воплощения в слове. Получается ледяная броня формулы, под которой — только сердце.

Пожарные! — Душа горит!!!

Странные бывают слова для самых простых вещей! Но пока до простоты додумаешься…

Как я люблю имена и знамена, волосы и голоса, старые вина и старые троны, каждого встречного пса. Полуулыбки в ответ на вопросы и молодых королей, как я люблю огонек папиросы в бархатной чаще аллей. Ладанки, карты, флаконы и свечи, запах кочевий и шуб, лживые в души идущие речи очаровательных губ…

Действующих лиц в моей повести не было… Была Любовь! Она и действовала лицами!

Возьми меня с собой спать, в самый сонный сон, я буду лежать очень тихо: только сердце (которое у меня — очень громкое!). Слушай, я непременно хочу проспать с тобой целую ночь — как хочешь! — иначе это будет жечь меня (тоска по тебе, спящем) до самой моей смерти.

«Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной.»

Это был первый акт моего женского послушания. Я всегда хотела слушаться, другой только никогда не хотел властвовать (мало хотел, слабо хотел), чужая слабость поддавалась моей силе, когда моя сила хотела поддаться — чужой.

Наиживейшим наслаждением моей жизни была ходьба — одинокая и быстрая, быстрая и одинокая. Мой великий одинокий галоп.

Жить — это неудачно кроить и беспрестанно латать, — и ничто не держится (ничто не держит меня, не за что держаться, — простите мне эту печальную, суровую игру слов).

Когда я пытаюсь жить, я чувствую себя бедной маленькой швейкой, которая никогда не может сделать красивую вещь, которая только и делает, что портит и ранит себя, и которая, отбросив все: ножницы, материю, нитки, — принимается петь. У окна, за которым бесконечно идет дождь.

Я живу, как другие танцуют: до упоения — до головокружения — до тошноты!

Не люби богатый — бедную, не люби учёный — глупую, не люби красивый — бледную, не люби хороший — вредную, золотой — полушку медную…

«Пушкинскую руку жму, а не лижу.»

Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг — у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО.

О да, у жизни, как она ни тесна, есть своя прелесть и сила — хотя бы звук живого голоса, ряд неуловимостей, которых не вообразишь.

«Бог создал человека только до тальи, — над остальным постарался Дьявол.»

Целому морю — нужно все небо,
Целому сердцу — нужен весь Бог.

Только к концу своего пути я поняла простую истину — помогать надо сильным, деньги давать богатым.

А всю жизнь одну и ту ж, пусть любит герой в романе…

Циник не может быть поэтом.

Истинный палач, палач средневековья, — тот, кто имел право обнять свою жертву, тот, кто дарует смерть, а не отнимает жизнь.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни.

Мне плохо с людьми, потому что они мешают мне слушать мою душу или просто тишину.

Всякая любовь — сделка. Шкуру за деньги. Шкуру за шкуру. Шкуру за душу. Когда не получаешь ни того, ни другого, ни третьего, даже такой олух-купец как я прекращает кредит.

Ложь. Не себя презираю, когда лгу, а тебя, который меня заставляет лгать.

Громким смехом не скроешь дикой боли.

Под таким взглядом могли бы созреть персики в вашем саду.

Мне каждый нужен, ибо я ненасытна. Но другие, чаще всего, даже не голодны, отсюда это вечно-напряженное внимание: нужна ли я?

У моды вечный страх отстать, то есть расписка в собственной овечьести.

Женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в тот момент, когда в комнату входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

Бонапарта я осмелилась бы полюбить в день его поражения.

Бойтесь понятий, облекающихся в слова, радуйтесь словам, обнажающим понятия.

Ложусь в постель, как в гроб. И каждое утро — действительно — восстание из мертвых.

Не будет даже пустоты, поскольку я никакого места в Вашей жизни не занимаю. Что касается «душевной пустоты», то чем больше душа пуста, тем лучше она наполняется. Лишь физическая пустота идет в счет. Пустота вот этого стула. В Вашей жизни не будет стула, пустующего мною…

«Я хочу спать с тобою — засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто — спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку — на твое правое — и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И — его целовать.»

Каждый человек сейчас колодец, в который нельзя плевать. — А как хочется!

Одна половинка окна растворилась. Одна половинка души показалась. Давай-ка откроем — и ту половинку, и ту половинку окна.

Есть люди определенной эпохи и есть эпохи, воплощающиеся в людях.

Четкость моих чувств заставляет людей принимать их за рассуждения.

Я никогда не понимаю, что я в жизни человека. (Очевидно — ничто. 1932 г.)

Нам дано прожить вместе целый кусок жизни. Проживем же его возможно лучше, возможно дружнее.

Для этого мне нужно Ваше и свое доверие. Будем союзниками. Союзничество (вопреки всему и через всех!) уничтожает ревность.

Это начало человечности, необходимой в любви. «Не на всю жизнь». — Да, но что на всю жизнь?! (Раз жизнь сама «не на всю жизнь» — и слава Богу!)

Прав в любви тот, кто более виноват.

Вся тайна в том, чтобы событие сегодняшнего дня рассказать так, как-будто оно было сто лет назад, а то, что совершилось сто лет назад — как сегодня.

Есть женщины, у которых по чести, не было ни друзей, ни любовников: друзья слишком скоро становились любовниками, любовники — друзьями.

— Никогда не уступаю желанию, всегда — причуде. От сильных своих желаний мне как-то оскорбительно, от причуды — весело.

В желании я — раб, в причуде — царь.

Вы меня никогда не любили. Если любовь разложить на все ее составные элементы — все налицо; нежность, любопытство, жалость, восторг и т. д. Если всё это сложить вместе — может и выйдет любовь.

— Но это никогда не слагалось вместе.

Нет маленьких событий. Есть маленькие люди.

Сегодня у меня явилась мысль: если юность — весна, зрелость — лето, пожилые годы — осень и старость — зима, то что же — детство? Это — весна, лето, осень и зима в один день.

Счастливому человеку жизнь должна — радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого — идет счастье.

Любовь побеждает все, кроме бедности и зубной боли.

Поэт видит неизваянную статую, ненаписанную картину и слышит неигранную музыку.

Я ведь знаю, что я — в последний раз живу.

Забота бедных: старое обратить в новое, богатых: новое — в старое.

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство — мужественно.

Не слишком сердитесь на своих родителей, — помните, что и они были вами, и вы будете ими.

Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают — раз так охотно на них ссылаются. У всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает, и т. д.) отвечайте: — А я — кто.

У Есенина был песенный дар, а личности не было. Его трагедия — трагедия пустоты. К 30-ти годам он внутренно кончился. У него была только молодость.

Самое лучшее в мире, пожалуй, — огромная крыша, с которой виден весь мир.

После музыки такое же опустошение, как после любви, — но менее растравительно, потому что в тебе одном.

Человек голоден: ест хлеб.

Если ж человек сосредоточен на выборе меню — он недостаточно голоден — только: en appetit {ощушает аппетит (фр.).} — а может быть только старается вызвать его.

Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае. Стесняйтесь — не уступить.

Никогда не бойтесь смешного, и если видите человека в глупом положении: 1) постарайтесь его из него извлечь, если же невозможно — прыгайте в него к нему как в воду, вдвоём глупое положение делится пополам: по половинке на каждого — или же, на худой конец — не видьте его.

Безделие; самая зияющая пустота, самый опустошающий крест. Поэтому я — может быть — не люблю деревни и счастливой любви.

В какую-то секунду пути цель начинает лететь на нас. Единственная мысль: не уклониться.

Боль называется ты.

Вам удалось то, чего не удавалось до сих пор никому: оторвать меня не от: себя (отрывал всякий), а от: своего.

Всё нерассказанное — непрерывно. Так, непокаянное убийство, например, — длится. То же о любви.

В моих чувствах, как в детских, нет степеней.

Первый любовный взгляд — то кратчайшее расстояние между двумя точками, та божественная прямая, которой нет второй.

Хочу Вас видеть — теперь будет легко — перегорело и переболело. Вы можете идти ко мне с доверием.

Я не допускаю мысли, чтобы все вокруг меня любили меня больше, чем Вы. Из всех Вы — мне — неизменно — самый родной.

Что женская гордость перед человеческой правдой.

И правда более полная, чем Вы думаете: ибо дерево шумит Вам навстречу только если Вы это чувствуете, это так чувствуете, а так — просто шумит. Только Вам и никому другому, так же как: никому. Вам — если Вы его так слышите (любите), или, если никому не нужно — никому.

Книга должна быть исполнена читателем как соната. Буквы — ноты. В воле читателя — осуществить или исказить.

Книгу должен писать читатель. Лучший читатель читает закрыв глаза.

Нам с вами важно условиться, договориться и — сговорившись — держать. Ведь, обычно, проваливается потому, что оба ненадёжны. Когда один надёжен — уже надежда. А мы ведь оба надёжны, Вы и я.

Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не моё свойство.

Когда люди так брошены людьми, как мы с тобой — нечего лезть к Богу — как нищие. У него таких и без нас много!

Для меня одиночество — временами — единственная возможность познать другого, прямая необходимость.

От меня не бегают — бегут. За мной не бегают — ко мне прибегают.

Слушайте внимательно: не могу сейчас иных рук, НЕ МОГУ, могу без ВАШИХ, не могу: НЕ Ваших!

И часто, сидя в первый раз с человеком, посреди равнодушного разговора, безумная мысль: — «А что если я его сейчас поцелую?!» — Эротическое помешательство? — Нет. То же, должно быть, что у игрока перед ставкой,— Поставлю или нет? Поставлю или нет? — С той разницей, что настоящие игроки — ставят.

Книги мне дали больше, чем люди. Воспоминание о человеке всегда бледнеет перед воспоминанием о книге.

Любезность — или нежелание огорчить? Глухота — или нежелание принять?

Душа — это парус. Ветер — жизнь.

Не женщина дарит мужчине ребёнка, а мужчина — женщине. Отсюда возмущение женщины, когда у неё хотят отнять ребёнка (подарок), — и вечная, бесконечная — за ребёнка — благодарность.

Творчество поэта только ряд ошибок, вереница вытекающих друг из друга отречений. Каждая строка — будь то вопль! — мысль работавшая на всем протяжении его мозга.

Очарование: отдельная область, как ум, как дар, как красота — и не состоящая ни в том, ни в другом, ни в третьем. Не состоящее, как они несоставное, неразложимое, неделимое.

Время! Я не поспеваю.

Совесть должна разучиться спрашивать: за что?

Я неистощимый источник ересей. Не зная ни одной, исповедую их все. Может быть и творю.

Любовь не прибавляет к весне, весна — тяжёлое испытание для любви, великий ей соперник.

Мне моё поколенье — по колено.

Не подозревайте меня в бедности: я друзьями богата, у меня прочные связи с душами, но что мне было делать, когда из всех на свете в данный час души мне нужны были только Вы?!

Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.

Душе, чтобы писать стихи нужны впечатления. Для мысли впечатлений не надо, думать можно и в одиночной камере — и м. б. лучше чем где-либо.

Богом становишься через радость, человеком через страдание. Это не значит, что боги не страдают и не радуются — человеки.

Француженки не стесняются открывать шею и плечи (и грудь) перед мужчинами, но стесняются это делать перед солнцем.

Я читала твоё письмо на океане, океан читал со мной. Тебе не мешает такой читатель? Ибо ни один человеческий глаз никогда не прочитает ни одной твоей строчки ко мне.

Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука!

Познай самого себя! Познала. И это нисколько не облегчает мне познания другого. Наоборот, как только я начинаю судить человека по себе, получается недоразумение за недоразумением.

Любить… Распластаннейшей в мире — ласточкой!

Любовница и ведьма. Одно стоит другого.

Единственный выход в старости — ведьма. Не бабушка, а бабка.

Детям своим я пожелаю не другой души, а другой жизни, а если это невозможно — своего же несчастного счастья.

Снежинки — это небесные саламандры.

Он очаровательно рассказывает мне о том, как он меня не любит. И я — внимательно — одобряя — слушаю.

Добрая слава, с просто — славой — незнакома. Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.

Душа — это пять чувств. Виртуозность одного из них — дарование, виртуозность всех пяти — гениальность.

Танго! — Сколько судеб оно свело и развело!

Тело в молодости — наряд, в старости — гроб, из которого рвешься!

Поэты — единственные настоящие любовники женщин.

Есть встречи, есть чувства, когда дается сразу все и продолжения не нужно. Продолжать, ведь это — проверять.

Всё в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь.

Жизнь — вокзал... жизнь есть место, где жить нельзя.

Весь наш дурной опыт с любовью мы забываем в любви. Ибо чара старше опыта.

Раз все вокруг шепчут: целуй руку! целуй руку! — ясно, что я руку целовать не должна.

Иногда молчание в комнате — как гром.

Нужно научиться (мне) жить любовным настоящим человека, как его любовным прошлым.

Казанове дано прожить свою жизнь, нам — пережить её.

Клятвы крылаты.

Я запрещаю тебе делать то, чего ты не хочешь!

Я люблю две вещи: Вас — и Любовь.

Слушаю не музыку, слушаю свою душу.

Тире и курсив, — вот единственные, в печати, передатчики интонаций.

Есть нелюбовные трагедии и в природе: смерч, ураган, град. (Град я бы назвала семейной трагедией в природе).

— Единственная любовная трагедия в природе: гроза.

Душа — под музыку — странствует. Странствует — изменяется. Вся моя жизнь — под музыку.

Две возможности биографии человека: по снам, которые он видит сам, и по снам, которые о нем видят другие.

Душу я определённо чувствую посредине груди. Она овальная, как яйцо, и когда я вздыхаю, это она дышет.

Когда я пишу лёжа, в рубашке, приставив тетрадь к приподнятым коленям, я неизбежно чувствую себя Некрасовым на смертном одре.

Подробность какого-нибудь описания почти всегда в ущерб его точности.

Ищут шестого чувства обыкновенно люди, не подозревающие о существовании собственных пяти.

Я бы хотела жить на улице и слушать музыку.

Если я на тебя смотрю, это не значит, что я тебя вижу!

Никто на меня не похож и я ни на кого, посему советовать мне то или инoe — бессмысленно.

Любите не меня, а мой мир.

Если бы всё то, что я отдаю мёртвым на бумаге, я отдавала бы живым в жизни, я была бы безобразна (упорствую!) и сама просила бы посадить меня в сумасшедший дом.

Убеждаюсь, что не понятия не люблю, а слова. Назовите мне ту же вещь другим именем — и вещь внезапно просияет.

— «Погоди, сволочь, когда ты будешь кошкой, а я барыней»... (Воображаемое начало речи кошки — мне.)

Я не принадлежу ни к женщинам, которые бегают, ни к женщинам, за которыми бегают.

— Скорее к первым.— Только моё беганье другое — в стихах.

Я всё говорю: любовь, любовь.

Но — по чести сказать — я только люблю, чтобы мной любовались. — О, как давно меня никто не любил!

Я не могу не думать о своём, поэтому я не могу служить.

От слишком большого и чистого жара сердца, от скромного желания не презирать себя за любовь к тому, кого не можешь не презирать, от этого — ещё и от другого — неизбежно приходишь к высокомерию,— потом к одиночеству.

Мне нужно от Вас: моя свобода к Вам. Мое доверие. — И еще знать, что Вам от этого не смутно.

Я не знала, где Вы, но была там же, где Вы, а так как не знала, где Вы, то не знала, где я — но я знала, что я с Вами.

Моя душа теряет голову.

Все люди берегли мои стихи, никто — мою душу.

Все жаворонки нынче — вороны.

Язык простонародья как маятник между жрать и срать.

— Алексей Александрович! Вы чудесно приняли мой поцелуй!

Не даром я так странно, так близко любила ту вышитую картину: молодая женщина, у её ног двое детей,— девочки.

И она смотрит — поверх детей — вдаль.

Если меня когда-нибудь не раздавит автомобиль или не потопит пароход — все предчувствия — ложь.

Глупое одиночество от того, что никто не вспомнил дня ваших именин (17-го июля — сама не вспомнила!)

Смеяться и наряжаться я начала 20-ти лет, раньше и улыбалась редко.

Я не знаю человека более героичного в ранней юности, чем себя.

Никто так не презирает честной женщины — как честная женщина.

Могу сказать о своей душе, как одна баба о своей девке: «Она у меня не скучливая». Я чудесно переношу разлуку. Пока человек рядом, я послушно, внимательно и восторженно поглощаюсь им, когда его нет — собой.

Есть лирические женские спины.

Я дерзка только с теми, от кого завишу.

Грустно признаться, но хороши мы только с теми, в чьих глазах ещё можем что-либо приобрести или потерять.

Когда мужчины меня оставляют в покое, я глубоко невинна.

Вы верите в другой мир? Я — да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где царствуют Умыслы. В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне мешала заняться платьем.

Быть современником — творить своё время, а не отражать его.

Любовь в нас — как клад, мы о ней ничего не знаем, всё дело в случае.

Первая причина неприятия вещи есть неподготовленность к ней.

Я хочу, чтобы ты любил меня всю, какая я есть. Это единственное средство (быть любимой — или нелюбимой).

В любви мы лишены главного: возможности рассказать (показать) другому, как мы от него страдаем.

Брак, где оба хороши — доблестное, добровольное и обоюдное мучение (-чительство).

Расправясь со мной как с вещью, Вы для меня сами стали вещь, пустое место, а я сама на время — пустующим домом, ибо место которое Вы занимали в моей душе было не малó.<...>

Живите как можете — Вы это тоже плохо умеете — а с моей легкой руки, кажется, еще хуже, чем до меня — Вам как мне нужны концы и начала, и Вы как я прорываетесь в человека, сразу ему в сердцевину, а дальше — некуда.

Для меня земная любовь — тупик. Наши сани никуда не доехали, всё осталось сном.

Я Вас бесконечно (по линии отвеса, ибо иначе Вы этого принять не можете, не вдоль времени а вглубь не-времени) — бесконечно, Вы мне дали так много: всю земную нежность, всю возможность нежности во мне, Вы мой человеческий дом на земле, сделайте так чтобы Ваша грудная клетка (дорогая!) меня вынесла, — нет! — чтобы мне было просторно в ней, РАСШИРЬТЕ её — не ради меня: случайности, а ради того, что через меня в Вас рвётся.

Я знаю, что я вам необходима, иначе не были бы мне необходимы — Вы.

Мужчины и женщины мне — не равно близки, равно — чужды. Я так же могу сказать: «вы, женщины», как: «вы, мужчины». Говоря: «мы — женщины», всегда немножко преувеличиваю, веселюсь, играю.

Два источника гениальности женщины: 1) её любовь к кому-нибудь (взаимная или нет — всё равно). 2) чужая нелюбовь.

Вы не разлюбили меня (как отрезать). Вы просто перестали любить меня каждую минуту своей жизни, и я сделала то же, послушалась Вас, как всегда.

Я Вас больше не люблю.

Ничего не случилось, — жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, — никогда.

Всё дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги.

У меня особый дар идти с собой (мыслями, стихами, даже любовью) как раз не-к-тем.

Есть чувства, настолько серьезные, настоящие, большие, что не боятся ни стыда, ни кривотолков. Они знают, что они — только тень грядущих достоверностей.

Мне так жалко, что всё это только слова — любовь — я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.

Люблю его, как любят лишь никогда не виденных (давно ушедших или тех, кто ещё впереди: идущих за нами), никогда не виденных или никогда не бывших.

У каждого из нас, на дне души, живет странное чувство презрения к тому кто нас слишком любит.

(Некое «и всего-то»? — т. е. если ты меня так любишь, меня, сам ты не бог весть что!)

Я говорю всякие глупости. Вы смеётесь, я смеюсь, мы смеёмся. Ничего любовного: ночь принадлежит нам, а не мы ей. И по мере того, как я делаюсь счастливой — счастливой, потому что не влюблена, оттого, что могу говорить, что не надо целовать, просто исполненная ничем не омраченной благодарности, — я целую Вас.

Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а «физическую» любовь — чтоб её полюбить — возвеличила так, что вдруг от неё ничего не осталось. Погружаясь в неё, её опустошила. Проникая в неё, её вытеснила.

Что такое исповедь? Хвалиться своими пороками! Кто мог бы говорить о своих муках без упоения, то есть счастья?!

Я не преувеличиваю Вас в своей жизни — Вы легки даже на моих пристрастных, милосердных, неправедных весах. Я даже не знаю, есть ли Вы в моей жизни? В просторах души моей — нет. Но в том возле-души, в каком-то между: небом и землей, душой и телом, в сумеречном, во всем пред-сонном, после-сновиденном, во всем, где «я — не я и лошадь не моя» — там Вы не только есть, но только Вы и есть...

Возле Вас я, бедная, чувствую себя оглушенной и будто насквозь промороженной (привороженной).

Раньше всё, что я любила, называлось — я, теперь — вы. Но оно всё то же.

Желание вглубь: вглубь ночи, вглубь любви. Любовь: провал во времени.

Страсть — последняя возможность человеку высказаться, как небо — единственная возможность быть буре.

Человек — буря, страсть — небо, её растворяющее.

Благородство сердца — органа. Неослабная настороженность. Всегда первое бьёт тревогу. Я могла бы сказать: не любовь вызывает во мне сердцебиение, а сердцебиение — любовь.

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо, что — дыхание, как не ритм души?

Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

Счастье для Вас, что Вы меня не встретили. Вы бы измучились со мной и все-таки бы не перестали любить, потому что за это меня и любите! Вечной верности мы хотим не от Пенелопы, а от Кармен, — только верный Дон-Жуан в цене! Знаю и я этот соблазн. Это жестокая вещь: любить за бег — и требовать (от Бега!) покоя. Но у Вас есть нечто, что и у меня есть: взгляд ввысь: в звёзды: там, где и брошенная Ариадна и бросившая — кто из героинь бросал? Или только брошенные попадают на небо?

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет, и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. «Связь?» Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки — до губ — и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет — не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.

В первую секунду, сгоряча, решение было: «Ни слова! Лгать, длить, беречь! Лгать? Но я его люблю! Нет, лгать, потому что я и его люблю!» Во вторую секунду: «Обрубить сразу! Связь, грязь, — пусть отвратится и разлюбит!» И, непосредственно: «Нет, чистая рана лучше, чем сомнительный рубец. «Люблю» — ложь и «не люблю» (да разве это есть?!) — ложь, всю правду!»

Жизнь страстна, из моего отношения к Вам ушла жизнь: срочность. Моя любовь к Вам (а она есть и будет) спокойна. Тревога будет идти от Вас, от Вашей боли, — о, между настоящими людьми это не так важно: у кого болит!

Ведь я не для жизни. У меня всё — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!), сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю.

Почему я к Вам не пришла? Потому что люблю Вас больше всего на свете. Совсем просто. И потому, что Вы меня не знаете. От страждущей гордости, трепета перед случайностью (или судьбой, как хотите). А может быть, от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд на пороге Вашей комнаты.

Я не прошу, потому что отказ мне, себе считаю чудовищным. На отказ у меня один ответ: молчаливые — градом — слёзы.

Я не хочу пронзать Вас собой, не хочу ничего преодолевать, не хочу ничего хотеть. Если это судьба, а не случай, не будет ни Вашей воли, ни моей, не будет, не должно быть, ни Вас, ни меня. Иначе — всё это не имеет никакой цены, никакого смысла. «Милые» мужчины исчисляются сотнями, «милые» женщины — тысячами.

Я всегда предпочитала заставлять спать, а не лишать сна, заставлять есть, а не лишать аппетита, заставлять мыслить, а не лишать рассудка. Я всегда предпочитала давать — избавлять, давать — получать, давать — иметь.

Все мои «никогда» отпадают, как гнилые ветки.

Чьи-то локоны запутались в петле..

Я — тень от чьей-то тени...

Мне так важен человек — душа — тайна этой души, что я ногами себя дам топтать, чтобы только понять — справиться!

То, что Вы называете любовью, я называю у Вас хорошим расположением духа. Чуть Вам плохо (нелады дома, дела, жара) — я уже не существую.

Ни один человек ещё не судил солнце за то, что оно светит и другому...

Обожаю богатых. Богатство — нимб. Кроме того, от них никогда ничего не ждешь хорошего, как от царей, поэтому просто-разумное слово на их устах — откровение, просто-человеческое чувство — героизм. Богатство всё утысячеряет (резонанс нуля!). Думал, мешок с деньгами, нет — человек. Кроме того, богатство дает самосознание и спокойствие («все, что я сделаю — хорошо!») — как дарование, поэтому с богатыми я на своем уровне. С другими мне слишком «униженно».

Обожаю богатых. Клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются). Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым.

Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он - не — любил (это я поняла), потому и не сел, любила — она, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушёл, она осталась, так что если поднять занавес — она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому что стояла она только потому, что - он — стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.

Первая победа женщины над мужчиной — рассказ мужчины о его любви к другой. А окончательная её победа — рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь — моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно.

Ночью город — опрокинутое небо.

Я ненасытная на души.

Семья... Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьётся... Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я всё-таки вправе сказать: «Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат... (сын, отец...)» А любовнику этого не скажешь — ни за что — язык отрежешь.

Есть две ревности. Одна (наступательный жест) — от себя, другая (удар в грудь) — в себя. Чем это низко — вонзить в себя нож?

Я любовь узнаю по боли всего тела вдоль.

Расстояние: версты, мили… нас расставили, рассадили, чтобы тихо себя вели по двум разным концам земли.

Когда любовь умирает — воскресить её невозможно. Остаётся пустота, скука и равнодушие. Убить любовь нельзя — она умирает сама, оставляя голое пепелище и страшную невыразимую обиду, обиду на того, кто эту любовь в нас — вызвал, но сохранить — не дал, не смог...

Самое ценное в жизни и в стихах — то, что сорвалось.

Я не любовная героиня, я никогда не уйду в любовника, всегда в любовь.

Наши лучшие слова — интонации.

Каждая книга — кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.

Крылья — свобода, только когда раскрыты в полёте, за спиной они — тяжесть.

Ни один человек, даже самый отрешенный, не свободен от радости быть чем-то (всем!) в чьей-нибудь жизни, особенно когда это — невольно.

Есть рядом с нашей подлой жизнью — другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная: жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, — все, как столетия назад. Вне времени, то есть вне измены.

Мы слишком мало об этом помним.

А вечно одну и ту ж -
Пусть любит герой в романе!

Все женщины ведут в туманы.

Гетто избранничества. Вал. Ров.
Пощады не жди.
В этом христианнейшем из миров
Поэты - жиды.

Если родилась крылатой -
Что ей хоромы - и что ей хаты!

Знаю все, что было, все, что будет,
Знаю всю глухонемую тайну,
Что на темном, на косноязычном
Языке людском зовется - Жизнь.

И если сердце, разрываясь,
Без лекаря снимает швы, -
Знай, что от сердца - голова есть,
И есть топор - от головы…

Императору - столицы,
Барабанщику - снега.

Некоторым без кривизн -
Дорого дается жизнь.

Не люби, богатый - бедную,
Не люби, ученый - глупую
Не люби, румяный - бледную,
Не люби, хороший - вредную:
Золотой - полушку медную!

Не стыдись, страна Россия!
Ангелы - всегда босые…

Пусть не помнят юные
О сгорбленной старости.
Пусть не помнят старые
О блаженной юности.

Сердце - любовных зелий
Зелье - вернее всех.
Женщина с колыбели
Чей-нибудь смертный грех.

Целому морю - нужно все небо,
Целому сердцу - нужен весь Бог.

А равнодушного – Бог накажет!
Страшно ступать по душе живой.

Бессрочно кораблю не плыть
И соловью не петь.

Благословляю ежедневный труд,
Благословляю еженощный сон.
Господню милость – и Господен суд,
Благой закон – и каменный закон.

В мире грусть. У бога грусти нет!

…Вечно в жмурки
Играть с действительностью вредно.

Всех по одной дороге
Поволокут дроги -
В ранний ли, поздний час.

Горе ты горе, – солёное море!
Ты и накормишь,
Ты и напоишь,
Ты и закружишь,
Ты и отслужишь!
Горечь! Горечь! Вечный привкус
На губах твоих, о страсть! Горечь! Горечь!
Вечный искус -
Окончательнее пасть.

Гусар! – Ещё не кончив с куклами,
- Ах! – в люльке мы гусара ждём!

Дети – это мира нежные загадки,
И в самих загадках кроется ответ!

Доблесть и девственность! Сей союз
Древен и дивен, как смерть и слава.

Друг! Равнодушье – дурная школа!
Ожесточает оно сердца.

Есть на свете поважней дела
Страстных бурь и подвигов любовных.

Есть некий час – как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества – он в жизни каждой
Торжественно-неотвратим.

Женщина с колыбели
Чей-нибудь смертный грех.

За князем – род, за серафимом – сонм,
За каждым – тысячи таких, как он,
Чтоб пошатнувшись, – на живую стену
Упал и знал, что – тысячи на смену!

Зверю – берлога,
Страннику – дорога,
Мёртвому – дроги.
Каждому – своё.

Знай одно: что завтра будешь старой.
Остальное, деточка, – забудь.

И слёзы ей – вода, и кровь -
Вода, – в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха – Любовь:
Не ждите ни суда, ни милости.

И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век.

Каждый стих – дитя любви,
Нищий незаконнорожденный,
Первенец – у колеи
На поклон ветрам – положенный.

Кто в песок, кто – в школу.
Каждому – своё.
На людские головы
Лейся, забытьё!

Кто дома не строил -
Земли недостоин.

Кто приятелям не должен -Т
от навряд ли щедр к подругам.

Легче лисёнка
Скрыть под одеждой,
Чем утаить вас,
Ревность и нежность!

Любовь! Любовь! И в судорогах и в гробе
Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.

Люди, поверьте: мы живы тоской!
Только в тоске мы победны над скукой.
Всё перемелется? Будет мукой?
Нет, лучше мукой!

Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты
Небесный гость в четыре лепестка.
О мир, пойми! Певцом – во сне – открыты
Закон звезды и формула цветка.

Не люби, богатый – бедную,
Не люби, учёный – глупую,
Не люби, румяный – бледную,
Не люби, хороший – вредную:
Золотой – полушку медную!

Одна половинка окна растворилась.
Одна половинка души показалась.
Давай-ка откроем – и ту половинку,
И ту половинку окна!

Олимпийцы?! Их взгляд спящ!
Небожителей – мы – лепим!

Руки, которые не нужны
Милому, служат – Миру.

…Смывает лучшие румяна Любовь.

Стихи растут, как звёзды и как розы,
Как красота – ненужная в семье.

Уж вечер стелется, уже земля в росе,
Уж скоро звёздная в небе застынет вьюга,
И под землёю скоро уснём мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.

Я женщин люблю, что в бою не робели,
Умевших и шпагу держать, и копьё, -
Но знаю, что только в плену колыбели
Обычное – женское – счастье моё!

В диалоге с жизнью важен не ее вопрос, а наш ответ.

Можно шутить с человеком, но нельзя шутить с его именем.

Женщины говорят о любви и молчат о любовниках, мужчины – обратно.

Любовь в нас – как клад, мы о ней ничего не знаем, все дело в случае.

Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо что – дыхание, как не ритм души? Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

Есть встречи, есть чувства, когда дается сразу все и продолжения не нужно. Продолжать, ведь это – проверять.

Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит, – удивляюсь, не любит – удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен.

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство – мужественно.

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда – от всего.

Предательство уже указывает на любовь. Нельзя предать знакомого.

Тело в молодости – наряд, в старости – гроб, из которого рвешься!

Богини бракосочетались с богами, рождали героев, а любили пастухов.

Наши лучшие слова – интонации.

Творчество – общее дело, творимое уединенными.

Будущее есть область преданий о нас, точно так же как прошлое есть область гаданий о нас (хотя кажется наоборот). Настоящее же есть всего навсего крохотное поле нашей деятельности.

Счастливому человеку жизнь должна радоваться, поощрять его в этом редком даре. Потому что от счастливого идет счастье.

Крылья – свобода, только когда раскрыты в полете, за спиной они – тяжесть.

Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст – столь омерзительна из дворницких.

Благоприятные условия? Их для художника нет. Жизнь сама – неблагоприятное условие.

В православной церкви (храме) я чувствую тело, идущее в землю, в католической – душу, летящую в небо.

Женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в ту минуту, когда входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко. Где тонко, там и рвется.

Кривая вывозит, прямая топит.

– Познай самого себя! – Познала. – И это нисколько не облегчает мне познания другого. Наоборот, как только я начинаю судить человека по себе, получается недоразумение за недоразумением.

Обожаю богатых. Клянусь и утверждаю, богатые добры (так как им это ничего не стоит) и красивы (так как хорошо одеваются).

Если нельзя быть ни человеком, ни красавцем, ни знатным, надо быть богатым.

Наши дети старше нас, потому что им дольше, дальше жить. Старше нас из будущего. Поэтому иногда нам и чужды.

Девушки того круга почти исключительно жили чувствами и искусствами и тем самым больше понимали в делах сердца, чем наши самые бойкие, самые трезвые, самые просвещенные современницы. (О пушкинском времени).

Спорт есть трата времени на трату сил. Ниже спортсмена только его зритель.

Каждая книга – кража у собственной жизни. Чем больше читаешь, тем меньше умеешь и хочешь жить сам.

Трагическая жизнь и судьба Марины Цветаевой поражает по сей день. Иногда не понимаешь, как такие испытания могли свалиться на хрупкие плечи красивой и умной женщины.

Марина Ивановна с 6 лет писала стихи, а первый ее сборник, который привлек внимание широкой публики, был издан, когда девушке было всего 18 лет. Но на этом подарки талантливой женщине от судьбы закончились. Марина Цветаева пережила смерть одного из своих детей, репрессию второго и разделила ссылку с третьим. Муж был расстрелян при советской власти по подозрению в шпионаже. А сама женщина, не стерпев унижения и позора, повесилась на веревке, которую в путь ей дал Борис Пастернак, чтобы Марина могла связать свои чемоданы.

Наверняка все вы хотя бы раз в жизни читали ее прекрасные, полные невероятной лирики, глубокого смысла и обаяния стихи. Мы предлагаем вам обратить свое внимание на другие мысли поэтессы. У нее есть несметное множество жизненных философских цитат, которые местами поражают своей точностью и глубиной.

О чувствах…

  • Влюбляешься ведь только в чужое, родное – любишь.
  • Любить – значит видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.
  • «Я буду любить тебя все лето», – это звучит куда убедительней, чем «всю жизнь» и – главное – куда дольше!
  • «Стерпится – слюбится». Люблю эту фразу, только наоборот.
  • Нет на земле второго Вас.
  • Мужчины не привыкли к боли, – как животные. Когда им больно, у них сразу такие глаза, что всё что угодно сделаешь, только бы перестали.
  • Мечтать ли вместе, спать ли вместе, но плакать всегда в одиночку.
  • Если я человека люблю, я хочу, чтоб ему от меня стало лучше – хотя бы пришитая пуговица. От пришитой пуговицы – до всей моей души.
  • Человечески любить мы можем иногда десятерых, любовно - много - двух. Нечеловечески - всегда одного.
  • Если бы Вы сейчас вошли и сказали: «Я уезжаю надолго, навсегда», – или: «Мне кажется, я Вас больше не люблю», - я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет – Вас нет навсегда и Вы меня не любите.
  • Все женщины ведут в туманы.

О творчестве…

  • Стихи сами ищут меня, и в таком изобилии, что прямо не знаю - что писать, что бросать. Можно к столу не присесть - и вдруг - всё четверостишие готово, во время выжимки последней в стирке рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 копеек. А иногда пишу так: с правой стороны страницы одни стихи, с левой - другие, рука перелетает с одного места на другое, летает по странице: не забыть! уловить! удержать!.. - рук не хватает! Успех – это успеть.
  • Скульптор зависит от глины. Художник от красок. Музыкант от струн. У художника, музыканта может остановиться рука. У поэта – только сердце.
  • Самое ценное в жизни и в стихах - то, что сорвалось.
  • Творчество – общее дело, творимое уединёнными.

О жизни…

  • Шутим, шутим, а тоска всё растёт, растёт…
  • Что можешь знать ты обо мне, раз ты со мной не спал и не пил?
  • Я не хочу иметь точку зрения. Я хочу иметь зрение.
  • В мире ограниченное количество душ и неограниченное количество тел.
  • Единственное, чего люди не прощают, – это то, что ты без них, в конце концов, обошёлся.
  • Любимые вещи: музыка, природа, стихи, одиночество. Любила простые и пустые места, которые никому не нравятся. Люблю физику, её загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть.
  • Моя мечта: монастырский сад, библиотека, старое вино из погреба, длинная трубка и какой-нибудь семидесятилетний «из прежних», который приходил бы по вечерам слушать, что я написала, и сказать, как меня любит. Я хотела, чтобы меня любил старик, многих любивший. Не хочу быть старше, зорче. Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет…
  • Если что-то болит - молчи, иначе ударят именно туда.
  • В одном я – настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста – свои речи, в грудь – свои чувства. Поэтому все у меня в первую минуту: добры, великодушны, щедры, бессонны и безумны.
  • Насколько я лучше вижу человека, когда не с ним!
  • Слушай и помни: всякий, кто смеётся над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое.
  • Никто не хочет – никто не может понять одного: что я совсем одна. Знакомых и друзей – вся Москва, но ни одного, кто за меня – нет, без меня! – умрет.
  • О, Боже мой, а говорят, что нет души! А что у меня сейчас болит? – Не зуб, не голова, не рука, не грудь, – нет, грудь, в груди, там, где дышишь, – дышу глубоко: не болит, но всё время болит, всё время ноет, нестерпимо!
  • Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался. Грех не в темноте, а в нежелании света.

В этих фразах чувствуется и боль, и горечь прожитого местами, и опыт, и сила воли, и желание менять мир вокруг себя, я не увидела только одного – счастья красивой женщины.